RealMusic

АВТОБИОГРАФИЯ. C детьми композитора Ашрафи (6)

1 819 / 0 / 15 лет / 14 лет
6

Ну, в общем мне жилось достаточно некомфортно, и если бы не дружба с детьми композитора Ашрафи, мне стало бы совсем грустно.
С детьми Ашрафи меня познакомил папа. Они проживали в соседнем доме. О них и о самом композиторе нужно рассказывать отдельно.
Дело в том, что в Узбекистане ещё не существовало своих больших композиторов, художников и т. д.. И, конечно, по тем законам политики (т. е. при Сталине), они должны появиться. И их быстро сделали.
Например, Ашрафи. Он оказался довольно способным студентом музыкального училища, как выходец из кишлака, узбекской деревни. Он неплохо играл на дутаре — узбекский национальный инструмент, типа нашей мандолины и оказался активным комсомольцем, очень пробивным. Он страстно хотел подняться наверх. И его принялись “раскручивать”. Его познакомили с одним из репрессированных и впоследствии сосланных в Ташкент, ленинградским композитором — Василенко, очень талантливым, и несмотря на молодость, уже тогда, становившимся известным в России (до репрессии).
Василенко в Ташкенте жил нищенски, т. к. не имел права работать. Жил тем, что давал уроки музыки детям тех русских, что оказались там до войны. Их насчитывалось мало и платили они плохо. А в войну и совсем сделалось невмоготу. Всё это я, конечно, знаю от папы. Он рассказывал, что Василенко ходил в галошах на босу ногу, подвязанных верёвочкой.
Вот и предложили Ашрафи, вместе!!! с Василенко написать симфонию, или что-то такое же грандиозное.
Ашрафи ещё тогда и нот-то толком не знал, играл на дутаре и понятия не имел о гармонии.
Ну, “они”! написали. И посвятили её Сталину. Это произошло во время войны. Автором оказался, как не трудно понять, Ашрафи. Так началась карьера ”великого” композитора, профессора, дирижёра, впоследствии директора “Академического театра оперы и балета имени Алишера Навои”, директора консерватории, ныне имени Ашрафи, и т. д. и т. п..
Конечно, в последствие он окончил консерваторию по классу “композиция и фортепьяно”. Дирижировал он неплохо. Список же композиторов, работавших на него расширялся. Но в основном это оставался Василенко. Нужно отдать должное Ашрафи — оплачивал он щедро, дружил с ним и всюду представлял. В 1956 году Василенко реабилитировали. Но Василенко не уехал. Куда бы он уже уехал и зачем? У него появилось всё. Однако на Василенко Ашрафи и погорел, но после выкупился. Но это уже другая история.
А тогда Ашрафи ещё молодой, но уже богатый, потому что за симфонию он получил Сталинскую премию, которую отдал на “нужды армии”. Сталин прислал ему благодарственную телеграмму и распоряжение властям города о немедленном обеспечении Ашрафи “достойным” жильём в дар от И. В. Сталина.
Дар от Сталина. Что же это должно быть? И немедленно выселили из великолепного старинного особняка детский сад, там находившийся. Дом имел девять комнат, зал, огромную кухню, ванную, водопровод, огромной ширины коридор, большой сад, камин в каждой комнате, паркетные полы. Всё немедленно отремонтировали. Это, по тем временам, особенно газ, ванная с газовой колонкой, смывным туалетом — во время войны казалось не только неслыханной роскошью, но совершенной диковиной. Немедленно свезли туда мебель. Отовсюду: из театра стулья, из музеев люстры, из филармонии два рояля и пианино, диваны, кровати, ковры и т. д. Всё смотрелось роскошно и неуютно. Очень просторно, светло, а зимой холодно, т. к. камины топить оказалось трудно и некому. Топили только в спальне и в кабинете Ашрафи. Всё это описывать было бы неинтересно, но это касалось меня, потому что я провела в этом доме пять лет, т. к. очень подружилась с его детьми — Марой и Фирузом. Мара моя ровесница, а Фируз на год моложе. А мне было тогда чуть больше пяти лет, дети оказались очень хорошими. Мы как-то сразу подружились, у нас нашлось много общего. Поверьте, в пять лет тоже есть свои привычки, вкусы, интерес. Нам было очень хорошо вместе. Я выдумщица и заводила, они активными исполнителями, мы играли азартно и весело. Ведь не у всех детей войны прошло так счастливо детство, как у них. У многих детей того времени только одно на уме: «что бы поесть?» Не буду врать, мне тоже хотелось кушать, а часто нечего. Но у них о еде я и не вспоминала. Там так весело играть в прятки, в театр, в разбойников и в пещеры, устраивать представления в костюмах! А вечером, мы, дети садились у камина и рассказывали друг другу страшные сказки у отца (Ашрафи) в кабинете, он вечерами всегда уходил из дома. С нами садился ещё племянник Ашрафи, мальчик, взятый им из кишлака, лет тринадцати. Пламя камина — единственное освещение огромного кабинета, углы оставались тёмными и пугающими. Мы сидели в больших креслах — я вдвоём на одном кресле с Фирузом, Мара в другом, а Алим (племянник) — на скамеечке у самого огня. Он следил за огнём. Пламя играло бликами на наших лицах. Тепло, уютно, страшновато и сладко. Немного тянуло в дремоту, но я старалась стряхнуть это с себя, т. к. это — самые счастливые минуты в течение всего дня.
Потом приходила мама — простая узбечка, противным, или, мне так казалось, голосом на узбекском, отправляла всех спать, а меня домой. Я бежала домой, и мне казалось, что где-то тут прячутся чудовища из сказок, а луна смотрит на меня с неба неодобрительно. И это тоже мои любимые минуты. Я прибегала домой. Мама что-то делала у керосиновой лампы, тётя спала, папа не пришёл ещё с работы. Становилось скучно, но всё-таки хорошо, я очень любила свой дом и своих родных.
Ну, а насчёт еды. Они часто угощали меня чем-нибудь замечательным. Вначале я очень стойко отказывалась. Но я теперь понимаю, что когда человек голоден от того, что он беден и у него нет еды, он всегда отказывается от угощения, потому что этим сохраняет своё достоинство. А когда у него всё есть, и он голоден только сию минуту, он с удовольствием угощение принимает.
Это произошло и со мной. Первое время я ни за что у них ничего не ела. Но потом, когда папа зарабатывал лучше, и еды мне хватало, я с удовольствием у них кушала.
Но однажды, ещё в первый год, я не смогла удержаться и приняла приглашение с ними позавтракать. О! Что это за завтрак! Мне и до сих пор кажется, что я ничего и никогда вкуснее до сих пор не ела! А дали нам всего лишь рисовую кашу, с плавающим в ней большим куском масла и густо посыпанную сахаром. А шёл 1943 год. Этих детей долго уговаривали покушать, мама стояла на коленях, с тарелкой в руках и сладким голосом на узбекском языке уговаривала. Я не выдержала и взяла эту кашу, и принялась есть. Но, к своей гордости, я скажу, я не доела её до конца и сказала, что больше не хочу. Но чего мне это стоило!
Дома я рассказала обо всём, о каше, о детях и о своих страданиях. Папа сидел мрачный, а мама (о наши мамы!), она сказала: «Нинка не будь дурочкой, кушай, они ведь даже и не понимают твоих переживаний!» А папа добавил: «Как трудно быть честным человеком».
Тогда я ничего не поняла, а сейчас понимаю, что он думал.
Они часто, вернее всегда, когда ездили сами, брали меня на свою огромную дачу, где можно, оказалось, и заблудиться. Туда приезжал специальный повар из ресторана и варил плов. Я, когда впервые пробовала плов, подумала, что если бы я была царицей, ела бы только один плов. Наверно, те пловы и впрямь совершенно потрясающие, т. к. я до сих пор не ела лучше. Я люблю плов больше всего, и готова есть его действительно каждый день.
И рисовую кашу обожаю до сих пор. Что полюбишь в детстве, видимо остаётся навсегда.
Много замечательных часов я провела на их даче. И, хотя я была, вобщем, ещё совсем маленькой, я всё почти помню. На этой даче росли цветущие кусты: сирень, бульденеж, сирийская роза, жасмин, и множество фруктовых деревьев. Каждую весну это всё покрывалось цветами и благоухало так чудесно, так нежно и так волшебно, что даже мы, дети, стояли в первые минуты после приезда очарованными и потрясёнными. Мы играли, бегали, прятались в таинственной этой чаще, упиваясь ароматом и пьянея от него.
Мы возбуждались, кричали, прыгали и утихомирить нас взрослым стоило много сил. А ночью нам стелили цветные толстые ватные одеяла на специальном помосте, называемом “айваном”, и мы смотрели на звёзды, на тёмное небо, слушали таинственные шорохи сада и притихали, заворожённые.
Будил нас хор птиц, острый, ароматный запах дымка, тянувшийся от растапливаемого очага под огромным котлом (прямо на воздухе, возле дома, нет, тогда ещё не дома, домика). Это начиналось священнодействие, под названием “готовка плова”.
Солнце ещё не показывалось, небо уже светлое, но не яркие. Но вот начинали светиться верхушки тополей, блестящие молодые листочки с бархатной изнанкой дрожали и переливались перламутром, зеленью и золотом, а потом окончательно выплывало солнце, и мы, дети, с криком вскакивали и бежали умываться к “хаузу”. Тогда ещё это бассейн, вырытый в земле. В последствие его отделали мрамором, подключили фонтан. Но это будет потом, нескоро. Там вырастет дом-громадина. И вообще потом уже всё по-другому: роскошно, по-восточному, и неинтересно.
А тогда! Тогда возникла и первая любовь. Наверно, в это трудно поверить, но это действительно любовь. Фируз и я, шёпотом сговаривались, и взявшись за руки, убегали от всех, и, затаив дыхание, садились где-нибудь в глубине цветов и деревьев, на травe, слушали стук сердца, и молчали, наслаждаясь близостью друг друга. Когда нас начинали искать, мы с тяжёлым вздохом выходили, и говорили: «Мы заблудились». Взрослые подшучивали над нами, и нам делалось неловко, и приятно.
Моим родителям нравилась эта дружба. А мама Фируза и Мары иногда сердилась за мои постоянные выдумки и фантазии. Но ни Мара, ни Фируз с места не трогались, если меня не брали с ними куда-нибудь.
Однажды мы всей их семьёй ходили на премьеру оперы “Бурон”, где Ашрафи считался “автором”. Кто истинный автор, я не знаю.
Организовали это грандиозно. Декорации, музыка, зрители, роскошно одетые. Присутствовал весь цвет Ташкента. Ашрафи завалили цветами и аплодировали. Папа с мамой сидели где-то в зале, а мы (семья Ашрафи и я) в первом ряду. Мы видели даже грим. Домой я ехала с моими родителями, потому что все Ашрафи остались в театре на банкете. Нас не пригласили из-за того, что папа не числился в друзьях Ашрафи, и вообще папу тогда ещё хорошо не знали в творческих кругах Ташкента. По дороге я впервые услышала о том, что Ашрафи вовсе не сам написал эту музыку. Папа сказал, по-моему, очень неосторожно: «Вот подлец, ну как он людям в глаза смотрит, ведь все всё знают». Хорошо, что я никогда не болтала о том, что слышала дома, а то у папы уже тогда могли бы возникнуть большие неприятности. Папа вообще был очень неосторожен, поэтому в пятидесятом году его арестовали, как “врага народа”.
Дружбе с детьми Ашрафи я обязана многим, т. к. там бывали дети всех видных людей Ташкента. А в войну таких людей в Ташкенте жило немало. А в той квартире, что нам выделили в войну, да при той нашей бедности ни о каких гостях и знакомствах не могло быть и речи.
Я росла среди этих детей, я участвовала в их играх, в их разговорах и многому училась, и хотела учиться, и стремилась к знаниям, к чтению, слушала музыку и т. д. …
Но с переездом на новую квартиру, наша дружба начала глохнуть. Во-первых, дети Ашрафи стали больше понимать, что они — АШРАФИ! Во-вторых, мы далеко жили. Ещё иногда я ходила к ним в гости, и их привозили ко мне на машине. Их удивляло: «Как это мы тут живём, всего в двух комнатах?!» Вобщем, потухла дружба, и больше уже никогда не возобновлялась. Я — девочка гордая, и перед ними не заискивала. Я не любила чувствовать себя ниже кого-то. Хотя я сохранила о них самые теплые воспоминания.
В новой квартире всё началось по-другому. Во-первых, это — настоящая, тёплая, уютная квартира, которую я полюбила всей душой. И я уже никуда и ни к кому не хотела уходить.
В эту квартиру и к нам ходили интересные и милые люди, любящие и уважающие моего папу.
У меня появились подружки, конечно, не того уровня, т. к. в доме и во дворе жили самые обыкновенные простые люди. И их дети — простые, но хорошие, добрые, весёлые, такие же бедные и озорные, как я. Самой близкой мне стала Ланка (от имени Светлана). Симпатичная, хорошенькая, весёлая хохотушка.
Познакомились мы с ней по анекдоту дочки той самой бедной Иры. Она пришла к нам, увидела пианино и спросила: «Это ты умеешь на пианино?» Я отвечаю: «Нет, мой папа». Она продолжает: «У меня есть одна знакомая, она тоже умеет». Я обрадовалась, думаю — это то, что мне надо. Все дети, бывающие у Ашрафи, учились музыке. Я сказала: «Ой, познакомь меня с ней».
Через день она приводит ко мне девочку. В стёганой сатиновой телогреечке, какие носили рабочие, в самодельных стёганых матерчатых сапожках, из-под телогреечки – цветная юбочка (зимой!) и в клетчатом платочке, из которого выглядывала смешная круглая мордашка.
Будучи ребёнком искушённым, я сразу поняла, что эта девочка никак не могла “уметь на пианино”. Но вдруг!
Я спрашиваю: «Ты умеешь играть на пианино?» Она говорит, очаровательно улыбнувшись, и при этом у неё немного закосил один глаз, придав ей вид и смущённый, и лукавый: «Не знаю, не пробовала».
Я засмеялась и ответила: «Попробуй». Она села на стул, и давай барабанить по клавишам изо всей силы. И говорит: «Смотри, получается». Так мы с ней и подружились. И многие годы она была моей самой близкой, самой родной, почти сестрой. Но, увы!!! Кончилась наша дружба трагически. Вобщем, вся жизнь её бедственная и страшная. И я до сих пор не знаю, жива она или нет. Скорее всего, нет. При той жизни, что она вела, женщины долго не живут. А ведь мне уже шестьдесят пять.
В этой квартире мы жили счастливо и интересно всего три года, а в октябре пятидесятого папу арестовали. Мне исполнилось тринадцать лет, маме сорок шесть, а папе пятьдесят четыре года.
Ещё задолго до ареста я поняла, что в доме какая-то беда. Папа непривычно молчал, иногда они с мамой беседовали шёпотом по ночам. Порой я слышала, как мама говорила: «Тебе надо бежать куда угодно. Они обычно не ищут». А папа отвечал: «Господи, куда?! А вы? Вас же не оставят в покое, вас выселят, тебя посадят, Нинку заберут в детдом. Нет, пусть лучше я, я один. Может, тогда вас не тронут. Ты же не работаешь, ты можешь выпасть из их поля зрения».
Мне делалось страшно и холодно. Я не понимала — кто это они. И однажды ночью я проснулась от того, что в доме горел свет, ходили какие-то чужие люди в сапогах, выбрасывали всё из шкафов, ящиков, что-то искали, и что-то находили. Например, папин портрет карандашом, нарисованный на четвертушке ватмана.
На нём папа был очень красивый. Его нарисовал один знакомый папы — художник. И подпись по-английски. Папу спросили — что здесь написано? Папа ответил: «Другу и джентельмену от поклонника».
— А почему на английском?!
— Да просто так, ради шутки.
— Ах, ради шутки. И кто же этот шутник?
— Не помню.
— Ничего у нас вспомните.
И забрали с собой этот рисунок. И, как ни странно, из всего, что они тогда взяли, именно этот рисунок вернули папе, когда его освободили, после реабилитации. Конфисковали много фотографий, особенно групповых, много писем, книг, если там были дарственные надписи. Но ничего существенного, они, конечно, не нашли. Потом, завернули папе руки за спину и повели к дверям. Папа рванулся ко мне: «Прощай, доченька!» А я не знаю до сих пор почему, вдруг я отпрянула от него, не сказала в ответ ничего.